Ничей брат[рассказы] - Рид Грачев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому в силу вступали иные законы. Теперь обитателей дома вела судьба. Каждое их желание исполнялось, но не так, как они того хотели, а так, как они могли. Они не жили в доме, и дома не стало. Они получили квартиры, и те, кто хотел этого, были удовлетворены. Новый дом, похожий примитивными очертаниями на ящик или на палатку, удовлетворив некоторые мечты, потребовал отдать ему будущее. Он еще сохранял видимость человеческого жилья, еще соблазнял удобствами — газом, ванными и горячей водой, но тоненькие перегородки, но стены, которые так же легко было разобрать, как и собрать, предвещали обитателям полукочевую жизнь, тяготеющую к шатрам, к стойбищу, к вагонам, к непрерывному и быстрому перемещению в плоскости, на поверхности земли.
Начало 60‑х годов
ЧАСТНЫЕ ДРОВА
И вот мы едем. Я стою на площадке в грязной, пачкающей одежде, в которой, как известно, проезд в трамвае запрещен. Придерживаю пересохший рулон толя. Он, по–моему, утратил свои свойства, кроме запаха. Пахнет здорово.
Рядом стоит Паша, мое непосредственное начальство. Это она везет меня с толем в тряской «восьмерке» неизвестно куда.
— Ты сильный, — говорит она мне. — Ты, наверное, будешь инженером… Или конструктором.
— Почему же я буду инженером?
— Вон у тебя глаза какие… решительные.
Смотрю на свои глаза, отраженные в стеклянной двери. Глаза у меня злые. Не злые — сердитые. На заводе у меня осталась уйма дел, и все неотложные. Во–первых, Толька Фролов изобрел вчера «приспособление, служащее для расточки круглых деталей любого диаметра из мягких материалов». Замечательное приспособление. Кому приходилось высверливать круг из какой–нибудь древесноволокнистой плиты, тот знает, какое это веселое занятие, какой при этом аромат и как горит сверло. Очень хотелось посмотреть на Толькино изобретение в работе.
Потом вентиляция. Надо залезть в центральную трубу и прочистить рукава, их забило с вечера пылью. У меня для этого занятия самый подходящий рост.
Потом комсомольские дела. Стало известно, что Татьяна Синицына, из третьего цеха, снова ругается с накладчицей и приемщицей, опять бросила школу и говорит, что похожа на Сильвану Пампанини. А обещала не ругаться! Обещала хорошо себя вести. Хочет быть «в передовых рядах советской молодежи» — так написала в заявлении, — мы ее в комсомол хотим принять, а она опять ругается!
И надо бы в обеденный перерыв провести с нею воспитательную беседу. Надо узнать, почему она думает, что похожа на Сильвану Пампанини, а если и похожа, так что из этого следует? Из этого не следует, что нужно бросить школу и ругаться с приемщицей и накладчицей…
Такие примерно слова я подбираю для того, чтобы моя воспитательная речь была предельно проста и убедительна. Вот только бы успеть до обеда.
— Паша, мы до обеда успеем?
— От тебя зависит…
— Что же мы все–таки будем делать?
— Приедем — увидишь.
— Куда?
— Увидишь…
Паша — табельщица. Это для нее по утрам мы снимали с гвоздиков номерки и опускали их в ящик, похожий на урну для голосования.
С сегодняшнего утра урны нет. Нет и доски с гвоздиками и номерками. Утром все по привычке сворачивали к тому месту, где она висела. Там стояла Паша и говорила:
— Вам оказывают доверие. Вы теперь совсем сознательные. За месяц не было ни одного опоздания. Директор предложил отменить доску, а завком поддержал…
И улыбалась всем подряд, будто извинялась. Прихожу в цех. Навстречу начальник:
— Пройдите на склад, найдите рулон толя и возвращайтесь…
Открываю склад — кругом листовое железо, толя не видно. Кладовщица говорит:
— Был там один рулон, наверное, засыпали…
И два часа я громыхаю железом, отдавливаю ноги, царапаю руки. Притом в складе — как на улице — минус восемь. Потому что уже декабрь. Работка на редкость осмысленная и производительная.
Наконец нашел. Принес в цех рулон, а тут начинаются загадки:
— Пойдите выпишите пропуск на вынос!
Пошел выписал.
— Оденьтесь потеплее… Натянул ватник.
— Возьмите ручник и гвозди…
Взял.
— Теперь ступайте в проходную, там табельщица Паша. Пойдите с нею.
Иду.
— Постойте… вы там директору… главному инженеру тоже глаза особенно не мозольте…
Пролетаю мимо административных дверей. В проходной Паша, в шубке с воротником, похожим на лисий. Увидела меня, покраснела.
— Это ты со мной поедешь?
— Ну да, я… А что?
— Ничего, тогда пошли.
И краснеет.
Дело в том, что я, с одной стороны, самый простой рабочий, не очень квалифицированный к тому же. А с другой — комсорг. На собраниях в президиуме сижу, между директором и председателем завкома. И рапорты об успехах подписываю внизу. Тоже вроде официальное лицо.
И вот мы едем. Смотрю на Пашу, на ее лицо с маленькими глазами и раздвоенной верхней губой. По таким лицам возраста не узнаешь. Посмотришь и скажешь: «Вот доброе лицо». Круглые лица обычно кажутся добрыми.
Она краснеет, а я еще задаю дурацкий вопрос:
— Сколько вам лет?
И чтобы не смущать:
— Я бы на вашем месте учиться пошел… (Я всех агитирую учиться.)
— Где уж мне…
— А что?
— Голова у меня теперь не та…
— А что? Вполне хорошая голова…
— Где уж мне в мои годы. А ты чего не учишься?
— Успеется.
— Ты давай сейчас, пока не поздно. Ты директору скажи, чтобы тебя на заводскую стипендию послали. Государство поможет… И будешь ты инженером. Директором будешь. Меня тогда на работу примешь?
— Ну, пока я директором стану, вы уже на пенсию уйдете… (Опять глупости говорю.)
— А я сейчас ухожу.
— На пенсию?
— Да… Сердце у меня никуда не годится. К машине теперь не пустят, а доски нет. Выходи, приехали.
Теперь мы идем по какой–то улице. Паша впереди, я со своим рулоном чуть поодаль, как и полагается, а небо над нами холодное–холодное и от холода бледно–голубое. Дома в голубом дыму от мороза и солнца.
Мы сворачиваем в какой–то двор, где много дров и закутанных детей. Дрова тоже закутаны — обиты железом, фанерой, толем. Одна большая поленница — крупные сухие дрова — ничем не обита.
— Ну вот, — говорит Паша, — обей эти дрова. — И строго этак, свысока говорит. Чтобы делал — и никаких вопросов.
Но я задаю вопрос:
— Зачем же их обивать?
— Чтобы не промокли…
И смотрит на меня растерянно.
А я смотрю сердито. Вместо всех моих важнейших дел, вместо вентиляции, вместо воспитательной речи для Синицыной — изволь обивать какие–то частные дрова!
— Понимаешь, пойдет дождик, и они промокнут…
— Ну да, дождик. Наводнение в декабре, вселенский потоп! Скоро выпадет снег!
— Ты же знаешь, какая у нас зима. А вдруг дождь? Я тебе сейчас табуретку принесу…
И я, сердитый, взбираюсь на поленницу, раскатываю толь и начинаю стучать на весь двор. Прибиваю планки, чтобы крепче держалось, а снизу дети смотрят на меня изумленными глазами: такой маленький дядя, такой чумазый — и стучит зачем–то!
Вокруг ходит Паша, покрикивает, выдерживает тон:
— Сюда прибей… Сбоку не забудь. А вдруг пойдут косые дожди? А здесь вот криво…
— Ладно, ладно… (Пропадите — вы — пропадом — все — косые дожди — все — прямые — проливные — затяжные — вместе с дровами и табельщицами — Пашами! И с толем, который ломается от старости!)
Паша уходит.
Спускаюсь, осматриваю поленницу и вижу, что я — бездарный обивалыцик дров. Самая некрасивая поленница во дворе, да, наверное, и во всем мире! Переделываю. Поленья ползут из–под ног, грохочут по булыжнику, и я сижу посреди кучи дров, окруженный закутанными детьми: странный какой дядя, стучал, стучал, а потом сломал дрова и сам упал!
— Кончай скорей, опаздываем!
Паша ходит вокруг поленницы, у которой теперь, по–моему, все–таки божеский вид. Как бы не так!
— А вот тут дырка! И здесь. А там щель… А тут нельзя прикрыть?
— Больше нечем, — говорю, — хватит!
— Вот тут бы еще… Ну, совсем немножко!
Р-раз! — и лоскут кожи отлетает от пальца. На морозе кожа твердеет, как известно, и вот результат.
В маленькой кухне, среди чайников и жирных фикусов, Паша перевязывает мне палец, и я узнаю, что она была на войне санитаркой и не такие раны еще перевязывала.
Потом мы заходим в комнату, в пустынную белую комнату, где пахнет чистотой и, наверное, нельзя так громко стучать этими рабочими ботинками.
— Проходи, проходи…
Здесь белые кровати, две вдоль стен, два стула и стол. Алые стеариновые розы на этажерке и вид на поленницу из окна.
— А это кто на портрете, мама?
— Нет, сестра Тамара. Она в больнице. Сердце у нее плохое. Садись, поешь… Погоди, сначала погрейся. Портвейн, красное… Комсорги ведь не пьют белое?